Доклад «Православие и русская культура» клирика Свято-Троицкого кафедрального собора иерея Константина Корепанова, возглавляющего Центр подготовки церковных специалистов имени священномученика Фаддея (Успенского) при Екатеринбургской Духовной семинарии, стал ярким событием пленарного заседания XIX Съезда законоучителей Екатеринбургской митрополии.
Пастырь поприветствовал тех, кто «трудится на ниве церковного просвещения и свидетельствует о Правде, о Свете Христовом, любви – и молодым, и детям, и немолодым, – тем, кто ищет этого просвещения», актуальную тему, которая будет обсуждаться в течение ближайшего полугодия, поскольку ей будут посвящены XXXII Международные Рождественские образовательные чтения.
Представляем текст доклада:
«Тема эта вряд ли могла бы быть исчерпана одной, даже очень большой книгой. Только исследование Михаила Михайловича Дунаева, посвященное русской художественной литературе, охватывающее далеко не всех русских писателей-классиков, насчитывает шесть томов; и это – только художественная литература. А музыка, живопись, графика, песни, педагогика, публицистика, и быт — как простого крестьянского хозяйства, так и «дворянского гнезда», – ведь это нужно не просто описать, но исследовать связи разных сторон отечественной культуры с православием, проникнуть в корневую систему, питающую эту культуру, раскрыть все смыслы, ценности, идеи и идеалы в их православном истоке.
Ведь дело не в том, что, скажем, Наташа Ростова говеет после своего падения, а Соня Мармеладова читает Евангелие Раскольникову. Дело не в том, что Пушкин пишет «Отцы-пустынники и жёны непорочны», а Блок заканчивает свою поэму образом шествующего Христа. Дело не в том, что Чайковский написал партитуру Божественной Литургии, а Васнецов расписывал Владимирский собор Киева. Только перечень тем, сюжетов-аллюзий, связанных с Евангелием, у писателей, композиторов вырос бы в большую книгу, – только перечень. Но это всё – не то.
Говорить о том, как связано с православием «Лето Господне» И. С. Шмелёва, или как православие связано со «Скоморохом Памфалоном» Н.С. Лескова, как отразились Евангельские идеалы покаяния и благодатного преображения в «Преступлении и наказании», можно – говорить долго и содержательно, – и говорить нужно. Но русская культура – больше этого. В ней есть и Шестая симфония Чайковского, и «грязь» Радищева, и «тайный демон» Булгакова, и переделанное Евангелие Толстого. В ней есть пророческие строки Ф. М. Достоевского, предупреждающие о том, что́ случится со страной, когда подростку Аркадию Долгорукому будет за пятьдесят. Глупость Белинского и ложь Добролюбова можно объяснить их болезнью (если можно), но музу Некрасова оправдать нельзя, как нельзя оправдать антицерковность Толстого (понять можно, оправдать – нельзя).
Так говорить загадками, аллюзиями можно и дальше, – но именно загадками и аллюзиями, потому что прямо говорить трудно. Почему? Потому что, как сказал один известный деятель русской истории: «Лев Толстой есть зеркало русской революции». Но мы любим Толстого. Любим многих, чьи имена невозможно здесь произнести, потому что это вызовет общественный резонанс и, скорее всего, нанесёт личную обиду очень многим. Почему книги Льва Толстого (а речь идёт не о его знаменитом романе, естественно, – а о других, вполне глупых статьях и книжках, вроде «В чём моя вера») – почему они были в каждом доме, где был образованный человек? Почему до сих пор мнение и образ великого русского писателя важнее, чем мнение и образ преподобных Амвросия или Варсонофия Оптинских? Потому что не только Лев Толстой, но вся русская культура есть «зеркало русской революции».
Мы можем с умилением читать шмелёвское «Лето Господне», а потом обязательно – его же «Солнце мёртвых». Это очень важно. Или после Первого концерта для фортепьяно с оркестром Чайковского послушать четвёртую часть его же «Манфреда». Истинная интерпретация любого явления жизни возможна только в целом – антивосприятии, – из песни нельзя выбросить слова. Если не помнить, что князя Мышкина зовут Лев Николаевич, мы не сможем воспринимать русскую культуру в целостности.
Кстати, впервые о «зеркале русской революции» догадались именно Достоевский и Соловьёв. Но мы с вами – не культурологи: ни литературоведы, ни музыковеды; мы – учителя. Мы берём художественное произведение – рассказ, картину, сонату, симфонию, – и что? Запоминаем время создания, жанр, направление? Нет, мы знаем и говорим: «Вот это произведение создал человек, априори крещёный, причащавшийся, – но потерявший (или сохранивший, или обретший) веру». Понимаете? Вся жизнь любого русского человека – любого творческого человека – писателя, композитора, художника – неизбежно проходила в этом проблемном поле соотнесения себя с верой, Церковью, со Христом.
Вот, мы смотрим на наших детей, уходящих из Церкви или находящих в ней своё место, точно так же, как это было сто или двести лет назад. Только, в отличие от наших детей (увы, чаще всего бессловесных), эти сыны Отечества и Церкви смогли об этом рассказать, – рассказать, как они сохранили веру, – или рассказать о том, как и почему они её потеряли, – или поведать о том, как они её обрели. Это – удивительные, ни с чем не сравнимые свидетельства, – документальные свидетельства о своих отношениях с Богом во Христе, – даже если эти отношения не сложились, даже если эти отношения привели к восстанию против Бога. Но ведь человек свидетельствует о том, как он поверил, или как он веру потерял; как он причащался (все они причащались), и почему он перестал это делать? Почему он «выплюнул» Святое Тело? Как он снова вернулся и снова причастился? Ведь всё, что пишется пером или кистью, русский художник пишет, мучительно ища опору в Боге, в Которого верит, в Котором усомнился, Которого ненавидит, и Которого ему так не хватает, – мучительно ища вечные ценности, вечную любовь или вечную правду. И в этой борьбе, порой, с самым лучшим в самом себе, как Иван Карамазов, и трепещет нерв русской культуры.
Чтобы показать это ребёнку или подростку, которого мучит то же самое, нужно любить свою культуру. Любить не так, как любят идола, или царя, или любимую работу, – а так, как любят мать, – как любят мать в свои уже пятьдесят, – чтобы понимать её, видеть её, ценить её, дорожить ею и быть ей бесконечно благодарным. Но это не получится, если не любить Христа, если Церкви принадлежать только по факту крещения, если мы не полюбим её каждым нервом своей души, переосмыслив всю свою жизнь на основании Евангельского свидетельства, Евангельского представления о человеке в Свете Христа.
Однажды Василий Васильевич Розанов, ещё не совсем поздний, но достаточно зрелый писатель, сказал: «Вся беда моего поколения в том, что мы Прудона прочитали раньше, чем Евангелие». И дело не только в том, что у них не было Евангелия на русском языке (они вполне могли прочитать его по-французски: Прудона они читали именно по-французски), – дело в том, что они заразились ложными идеями социальной справедливости раньше, чем услышали о преображении себя, – раньше, чем услышали о том, что не изменение мира, а созидание самого себя в служении и любви является подлинно достойным человека действием. Не общество виновато в том, как мы живём, не государство и не эпоха. Виноват я сам. Не общество нужно менять во имя той или иной идеи, а самого себя – по образу Христа.
Однажды первый директор Пушкинского Дома Нестор Котляревский сказал: «Обычным делом русского писателя есть свалить вину за личное скверное гнетущее расположение духа на общество, на весь уклад его культурной жизни, на всю современную цивилизацию» – вот в чём беда и того, и нашего поколения.
Евангелие нужно читать; перед Крестом, на котором распят Бог, нужно стоять, и о Даре, данном в Духе Святом человеку, нужно рассказать – суметь рассказать. Но в сердцах наших детей опять уже оказались совсем другие идеи, прежде, чем мы сумели донести до них Евангелие. И вот тогда, держа в одной руке Евангелие, а в другой – любой из томов собрания сочинений русской классики, – будь то стихотворения, романы, рассказы или поэмы – мы выходим (может быть) с ребёнком в мир. И тогда нам важно помнить и правильно представлять несколько важных особенностей, которые помогут нам актуализировать мир русской культуры, в соответствии с церковно-педагогическими задачами.
Первое. Русский человек, независимо от того, писал он музыку или стихи, всегда находился в мире христианских ценностей, в мире, пронизанном христианской верой, христианским свидетельством и святостью. Кругом были святые – на улицах и площадях, в соседнем доме или в этом же подвале или чердаке, в соседнем храме или на другой улице – но этот мир был наполнен носителями святости. Этот мир, ежедневно наполнявшийся звоном колоколов, пронизывал и определял бытие человека, наполняя его верой или отрицанием, смирением или бунтом, – но отделаться от присутствия в своей жизни свидетельства о Христе русский человек не мог. Даже такой «неклассический» человек, как Марина Цветаева, всю жизнь ища любви и изнемогая от её недостатка, выражая высшее напряжение борьбы за свою личную любовь, выбирала библейский образ борения Иакова, в котором находила оправдание своей жажды и своего бунта. Или Блок, не принявший революции, но жаждущий освобождения, не мог иначе изобразить этого чаяния, как только через образ Христа, Который для него всегда был воплощением высшей свободы и освобождения.
Русский творческий человек, человек культуры, никогда не мог прекратить свою молитву – или спор со Христом, как Пилат у Булгакова, – непрестанно находясь в этом пространстве продолжающейся библейской истории, – именно так воспринималась жизнь всяким русским человеком.
Второе. Мир образов русского творческого человека всегда наполнен вниманием к человеку ищущему или теряющему Бога, – быть может, даже враждующего с Ним. Христос Толстого или Николая Ге – это не иллюстрация к Евангелию, которую можно было бы поместить в храме в качестве росписи. Это – история человека, переживающего своё одиночество или своё сомнение; и в этом одиночестве или в этом сомнении ищущего Бога – и только Бога. Но даже для Врубеля, не сумевшего справиться со своим соблазном, со своим Демоном, весь мир христианских откровений есть мир реальный, жизненный, живой.
В этом – и величие, и, порой, падение русской культуры, – что всё, что отражено в Библии, и особенно в Евангелии, – это не мир закона Божьего или моральных принципов, – это мир жизненных ценностей, – то есть, жизненно ценного, – того, что́ имеет цену жизни, – того, за что́ жизнь можно отдать.
Русский человек, если он хоть немного был наделён творческими способностями, напряжённо чувствовал и переживал реальность Евангелия, даже если он его отрицал и с ним боролся, – что, быть может, ярче всего передал Фёдор Достоевский. Принятие Евангелия или отрицание его для русского человека становилось жизненным выбором, онтологически определяющим его бытие. Он метался между жизнью и смертью, петлёй или монастырём не в границах собственного сознания, а в жизни, – познавая и свой ад опытом, и своё спасение – жизнь.
Погружаясь в мир русской культуры, мы приобщаемся к именно этому опыту, – опыту, а не размышлению; к жизни, к которой художник нас приобщает посредством красок или звуков, слов или образов. Русский творческий человек не мог просто размышлять над истиной; он эту истину мог или принимать, или отвергать, но всегда – проживать её. И в этом – особая непреходящая ценность русской культуры.
Можно и нужно читать русские книги; можно и нужно слушать русскую музыку, – но русскую культуру нельзя использовать для дешёвого морализаторства. Русская культура очень серьёзно учит нас тому, что́ мы сейчас называем «религиозными истинами». Вера – это то, что определяет жизнь человека; не помогает жить или выживать, – а определяет саму эту жизнь как ЖИЗНЬ, и малейшее отклонение от жизни и веры уводит человека не в иные сферы жизни, – а просто в смерть; – кто из русских писателей об этом НЕ написал? И почти каждый из них оплатил это жизнью.
Третье. Разбираясь в действии русской культуры, мы должны увидеть в ней два образа; первый – образ светлого человека. Это очень редко святой; но святые вообще – редкость. Этот образ светлого человека в русской литературе, в русской живописи можно описать известным словосочетанием владыки Тихона Шевкунова: «несвятые святые». Это очень редко – священник или монах; чаще – врач, бабушка или отчим странник, слуга, как Савельич, – но этот образ открывает нам Евангельский свет. Это люди простые, и, вроде бы, без подвига, но тем они и ценны, что показывают современному человеку достижимость христианской человечности: нужно просто идти к свету Христову и жить для других.
И последнее. Есть любой образ: образ бунта, протеста, возмущения и разрушения; он не всегда носит в себе черты зла, и вообще, зло очень редко персонизируется, – но этот образ возмущения, торжества «я» над всем общим, целым, над добром, всегда присутствует в русской культуре, и почти всегда мы можем проследить, к чему приводит этот протест, этот бунт, это «я». Русская культура – это самый искренний и достоверный свидетель.
Русская культура, созданная в лоне православной веры, и в жизни, в мире, наполненном звоном колоколов и словами молитв, не может быть ничем другим, как свидетелем того, как жить, чтобы жизнь твоя не завершилась катастрофой саморазрушения, чтобы в жизни был смысл. Вера должна быть всегда, и если я отделяю эту веру, у меня остаются только два пути: вернуться к животворному Источнику, из Которого вышла моя жизнь, или испортить чью-то песню, опустившись на самое дно пути. Спасибо за внимание».